«Любуша» похихикивает, плечиками поводит, косу теребит, в царя глазками стреляет. Вахрамей прокашлялся, чарку отставил, грудь выпятил, перед лягушкой молодца изображает, не гляди, что в батюшки ей годится. Лысоват навий царь, бороденка жиденькая; незавидный, прямо сказать, женишок, хоть телом и крепок.
Муромец парень простой, рубанул сплеча:
– Дал бы ты нам за нее, по-родственному, цветочек аленькой!
– Сестрица – это хорошо, – говорит царь мечтательно, на лягушку поглядывая. – Через три дня свадебку и сладим. А вам, братцы, за цветочек еще отработать надобно… по-родственному. Три службы мне справите – отпущу с цветочком, нет – будет у Любуши на трех братцев меньше. Много я про твоего батюшку слыхивал, Семен Кощеевич! Говорят, на земле он колдун самый что ни есть могучий. И тебя небось премудростям всяческим обучил?
«Эге, – думаю, – тебе только скажи, что мы с батюшкой, почитай, ровня, – такую службу задашь, что никакой силы чародейской недостанет».
– Куда уж мне, бесталанному, я весь в маменьку пошел.
– Вижу, что в маменьку, – хмыкает заметно повеселевший царь, – на земле, поди, отбою от девок не было? Ну-ну, не красней, дело молодое, душе и телу приятственное зело… А касательно чародейства мне все едино, я и моя стража перстеньки хризолитовые носим, со ста шагов чары отвращающие, супротив меня не больно-то наколдуешься. Но ежели соврал – коньми разорву, по полю размечу… мне в навьем царстве колдунов не надобно, и без того порядку должного нет.
Взбарабанил царь перстами по подлокотнику:
– Ну, чтобы долго голову не ломать, давайте по старинке – идите в лес дремучий, изловите там быка-тура лютого, вспашите на нем поле заповедное, век не паханное, зерном засейте, урожай соберите и пирогов напеките, а сроку вам даю один день да ночь в придачу жалую – мне не к спеху.
У побратимов моих глаза на лоб полезли, я их унимаю потихоньку, за руки пощипываю:
– То, друзья, не служба, а службишка, еще до ночи управимся…
Царю же говорю в полный голос:
– Добро, Вахрамей Кудеярович, медлить не будем, завтра же к службе приступим, чтобы до свадьбы управиться, с душой спокойной на ней погулять. Дозволь только в тереме твоем отдохнуть с дороги, ну и перекусить там чего-нибудь не помешало бы…
– Дозволяю, – говорит царь милостиво, – запомните мою доброту, потому как навряд ли еще когда увидите. Эй, слуги, слыхали? Эти дурни – гости мои дорогие, ни в чем им отказу не давать, пущай потешатся напоследок.
Только из залы выходить – как налетит на меня вихрь разъяренный, не поймешь, то ли девка, то ли парень – лицо молодое, безусое, волос под лоб стриженный, окрасу мышастого. Да кулачишком хлипким меня по груди:
– Ах ты, чудище бессердечное, без стыда, без совести, родную сестру на цветок никчемный променял да еще ухмыляется!
Пригляделся – девка, лет шестнадцати, в сарафане ситцевом полинялом. Худая да бледная, заморыш подземный. Перехватил я ее за руку, вдругорядь занесенную, стиснул крепко:
– Ты кто такая?
– Не твое дело! – шипит девка от боли, змеей извивается, а пощады не просит. – Врагиня твоя смертная, вот кто! Не будет тебе впредь удачи, не выйти живым из царства навьего!
Запустила зубы мне в руку, вырвалась и убежала. До крови, мерзавка, цапнула. Вокруг стражники да челядинцы похохатывают, наперебой разъясняют:
– То дочка Вахрамеева была, Алена-искусница. Она с отцом не в ладах – ковры летучие ткать мастерица, царь ее за то умение при себе держит, женихов на пищальный выстрел не подпускает. Сам-то царь месяца без свадьбы прожить не может, а дочь обделил, вот она и озлилась.
– А что это она с волосьями своими учудила?
– Царь велел обрезать, чтобы, чего доброго, не приглянулась кому. И платьишко худое оттого носит.
– Это ее, что ли, нам красть не советовали? Неужто прежде охотники находились?!
– Находились, и не единожды!
– Глаза им, видать, застило…
Выспались мы мягко, поели сладко, встали на зорьке и прямиком к ключнику цареву:
– Дай ты нам, мил-человек, соху на пять пудов, ярмо железное, плеть сыромятную, мешок пшеницы посевной!
Подивился ключник, что сыскались дурни на царское земледелие, да виду не подал. Вынес мешок, у двери поставил.
– А за сохой да ярмом сами идите, мне не снести.
Пока ярмо в соломе сыскали, соху ржавую наладили, вернулись – Алена на мешке сидит:
– Эх, заморите животинку, ну да чего от вас ожидать – сестру и ту не пожалели.
Выдернул Муромец из-под нее мешок без почтения:
– Ежели помочь надумала – всегда пожалуйста, припряжем быку в помощь, а нет – геть отсюда!
Проводила нас Алена взглядом недобрым, так спину и буравит – чуть въяве не задымилась.
А поле-то – глазом не окинуть, раз обойти и то уморишься. Трава выше пояса, кореньями сплелась, едва соху всадить. Вдалеке лес дремучий виднеется.
– Что делать-то будем, Кощеич?
– Быка искать надобно. Ты, Муромец, держи булаву на изготовку – оглушишь скотину, я ярмо насажу, а Соловей припряжет.
Встали мы на краю леса – чащоба непроглядная, ежевичником заплетенная. Сунулся было Муромец тропу торить – весь исцарапался и клещей за шиворот нахватал.
– Проще лес вырубить, чем с розыском маяться! – говорит.
– А мы Волчка, – говорю, – пошлем, он быка вычует и на нас погонит.
Пес за дело браться не спешит, на лес косится с опаскою:
– Ага, а вдруг он от меня не побежит?
– Не от тебя – так за тобой, нам все едино!
В шесть рук пса за опушку пихаем, он же ни в какую, всеми лапами уперся, голосит благим матом:
– Лю-у-у-ди!!! Спаси-и-и-ите! Убива-а-а-ают!